пятница, 9 ноября 2018 г.

К 200-летию со дня рождения И. С. Тургенева


9 ноября 2018 года исполняется 200 лет со дня рождения писателя!
Иван Тургенев кажется всем писателем понятным. Но остается самым не разгаданным.

Цитата: "Любовь, думал я, сильнее смерти и страха смерти. Только ею, только любовью держится и движется жизнь."

И.С. Тургенев – классик русской литературы, первый русский писатель, при жизни удостоившийся мировой известности, прежде всего, как автор «Записок охотника». Поэт, публицист, переводчик, философ, драматург, Тургенев заложил основы русского классического романа. Художественное мастерство Тургенева-романиста высоко ценили великие современники в России, Западной Европе, Америке. Литературный преемник Пушкина, хранитель «великого и могучего» русского языка, Тургенев явился создателем классических образов, ставших воплощением русского характера, русского человека. Его произведения переведены на все европейские языки и известны во всем мире.


Стихотворения в прозе* (1878–1882)

Фрагменты

К ЧИТАТЕЛЮ

Добрый мой читатель, не пробегай этих стихотворений сподряд: тебе, вероятно, скучно станет – и книга вывалится у тебя из рук. Но читай их враздробь: сегодня одно, завтра другое, – и которое-нибудь из них, может быть, заронит тебе что-нибудь в душу. 

БЕЗ ГНЕЗДА 

Куда мне деться? Что предпринять? Я как одинокая птица без гнезда… Нахохлившись, сидит она на голой, сухой ветке. Оставаться тошно… а куда полететь?
И вот она расправляет свои крылья – и бросается вдаль стремительно и прямо, как голубь, вспугнутый ястребом. Не откроется ли где зеленый, приютный уголок, нельзя ли будет свить где-нибудь хоть временное гнездышко?
Птица летит, летит и внимательно глядит вниз.
Под нею желтая пустыня, безмолвная, недвижная, мертвая.
Птица спешит, перелетает пустыню – и всё глядит вниз, внимательно и тоскливо.
Под нею море, желтое, мертвое, как пустыня. Правда, оно шумит и движется – но в нескончаемом грохоте, в однообразном колебании его валов тоже нет жизни и тоже негде приютиться.
Устала бедная птица… Слабеет взмах ее крыл; ныряет ее полет. Взвилась бы она к небу… но не свить же гнезда в той бездонной пустоте!..
Она сложила наконец крылья… и с протяжным стоном пала в море.
Волна ее поглотила… и покатилась вперед, по-прежнему бессмысленно шумя.
Куда же деться мне? И не пора ли и мне – упасть в море?

Январь, 1878 г.


ДЕРЕВНЯ 

Последний день июня месяца; на тысячу верст кругом Россия – родной край. 
Ровной синевой залито всё небо; одно лишь облачко на нем – не то плывет, не то тает. Безветрие, теплынь... воздух – молоко парное! 
Жаворонки звенят; воркуют зобастые голуби; молча реют ласточки; лошади фыркают и жуют; собаки не лают и стоят, смирно повиливая хвостами. 
И дымком-то пахнет, и травой – и дегтем маленько – и маленько кожей. Конопляники уже вошли в силу и пускают свой тяжелый, но приятный дух. 
Глубокий, но пологий овраг. По бокам в несколько рядов головастые, книзу исщепленные ракиты. По оврагу бежит ручей; на дне его мелкие камешки словно дрожат сквозь светлую рябь. Вдали, на конце-крае земли и неба – синеватая черта большой реки. 
Вдоль оврага – по одной стороне опрятные амбарчики, клетушки с плотно закрытыми дверями; по другой стороне пять-шесть сосновых изб с тесовыми крышами. Над каждой крышей высокий шест скворечницы; над каждым крылечком вырезной железный крутогривый конек. Неровные стекла окон отливают цветами радуги. Кувшины с букетами намалеваны на ставнях. Перед каждой избой чинно стоит исправная лавочка; на завалинках кошки свернулись клубочком, насторожив прозрачные ушки; за высокими порогами прохладно темнеют сени. 
Я лежу у самого края оврага на разостланной попоне; кругом целые вороха только что скошенного, до истомы душистого сена. Догадливые хозяева разбросали сено перед избами: пусть еще немного посохнет на припеке, а там и в сарай! То-то будет спать на нем славно! 
Курчавые детские головки торчат из каждого вороха; хохлатые курицы ищут в сене мошек да букашек; белогубый щенок барахтается в спутанных былинках. 
Русокудрые парни, в чистых низко подпоясанных рубахах, в тяжелых сапогах с оторочкой, перекидываются бойкими словами, опершись грудью на отпряженную телегу, – зубоскалят. 
Из окна выглядывает круглолицая молодка; смеется не то их словам, не то возне ребят в наваленном сене. 
Другая молодка сильными руками тащит большое мокрое ведро из колодца... Ведро дрожит и качается на веревке, роняя длинные огнистые капли. 
Передо мной стоит старуха-хозяйка в новой клетчатой паневе, в новых котах. 
Крупные дутые бусы в три ряда обвились вокруг смуглой худой шеи; седая голова повязана желтым платком с краевыми крапинками; низко навис он над потускневшими глазами. 
Но приветливо улыбаются старческие глаза; улыбается всё морщинистое лицо. Чай, седьмой десяток доживает старушка... а и теперь еще видать: красавица была в свое время! 
Растопырив загорелые пальцы правой руки, держит она горшок с холодным неснятым молоком, прямо из погреба; стенки горшка покрыты росинками, точно бисером. На ладони левой руки старушка подносит мне большой ломоть еще теплого хлеба. "Кушай, мол, на здоровье, заезжий гость!" 
Петух вдруг закричал и хлопотливо захлопал крыльями; ему в ответ, не спеша, промычал запертой теленок. 
– Ай да овес! – слышится голос моего кучера. 
О, довольство, покой, избыток русской вольной деревни! О, тишь и благодать! 
И думается мне: к чему нам тут и крест на куполе Святой Софии в Царь-Граде* и всё, чего так добиваемся мы, городские люди? 

Февраль, 1878 


РАЗГОВОР 

Ни на Юнгфрау, ни на Финстерааргорне еще не бывало человеческой ноги. 

Вершины Альп... Целая цепь крутых уступов... Самая сердцевина гор. 
Над горами бледно-зеленое, светлое, немое небо. Сильный, жесткий мороз; твердый, искристый снег; из-под снегу торчат суровые глыбы обледенелых, обветренных скал. 
Две громады, два великана вздымаются по обеим сторонам небосклона: Юнгфрау и Финстерааргорн. 
И говорит Юнгфрау соседу; 
– Что скажешь нового? Тебе видней. Что там внизу? Проходят несколько тысяч лет – одна минута. 
И грохочет в ответ Финстерааргорн: 
– Сплошные облака застилают землю... Погоди! Проходят еще тысячелетия – одна минута. 
– Ну, а теперь? – спрашивает Юнгфрау. 
– Теперь вижу; там внизу всё то же: пестро, мелко. Воды синеют; чернеют леса; сереют груды скученных камней. Около них всё еще копошатся козявки, знаешь, те двуножки, что еще ни разу не могли осквернить ни тебя, ни меня. 
– Люди? 
– Да; люди. 
Проходят тысячи лет – одна минута. 
– Ну, а теперь? – спрашивает Юнгфрау. 
– Как будто меньше видать козявок, – гремит Финстерааргорн. – Яснее стало внизу; сузились воды; поредели леса. 
Прошли еще тысячи лет – одна минута. 
– Что ты видишь? – говорит Юнгфрау. 
– Около нас, вблизи, словно прочистилось, – отвечает Финстерааргорн, – ну, а там, вдали, по долинам есть еще пятна и шевелится что-то. 
– А теперь? – спрашивает Юнгфрау, спустя другие тысячи лет – одну минуту. 
– Теперь хорошо, – отвечает Финстерааргорн, – опрятно стало везде, бело совсем, куда ни глянь... Везде наш снег, ровный снег и лед. Застыло всё. Хорошо теперь, спокойно. 
Хорошо, – промолвила Юнгфрау. – Однако довольно мы с тобой поболтали, старик. Пора вздремнуть. 
– Пора. 
Спят громадные горы; спит зеленое светлое небо над навсегда замолкшей землей. 

Февраль, 1878


СТАРУХА 

Я шел по широкому полю, один. 
И вдруг мне почудились легкие, осторожные шаги за моей спиною... Кто-то шел по моему следу. 
Я оглянулся – и увидал маленькую, сгорбленную старушку, всю закутанную в серые лохмотья. Лицо старушки одно виднелось из-под них: желтое, морщинистое, востроносое, беззубое лицо. 
Я подошел к ней... Она остановилась. 
– Кто ты? Чего тебе нужно? Ты нищая? Ждешь милостыни? 
Старушка не отвечала. Я наклонился к ней и заметил, что оба глаза у ней были застланы полупрозрачной, беловатой перепонкой, или плевой, какая бывает у иных птиц: они защищают ею свои глаза от слишком яркого света. 
Но у старушки та плева не двигалась и не открывала зениц... из чего я заключил, что она слепая. 
– Хочешь милостыни? – повторил я свой вопрос. – Зачем ты идешь за мною? – Но старушка по-прежнему не отвечала, а только съежилась чуть-чуть. 
Я отвернулся от нее и пошел своей дорогой. 
И вот опять слышу я за собою те же легкие, мерные, словно крадущиеся шаги. 
"Опять эта женщина! – подумалось мне. – Что она ко мне пристала? – Но я тут же мысленно прибавил: – Вероятно, она сослепу сбилась с дороги, идет теперь по слуху за моими шагами, чтобы вместе со мною выйти в жилое место. Да, да; это так". 
Но странное беспокойство понемногу овладело моими мыслями: мне начало казаться, что старушка не идет только за мною, но что она направляет меня, что она меня толкает то направо, то налево, и что я невольно повинуюсь ей. 
Однако я продолжаю идти... Но вот впереди на самой моей дороге что-то чернеет и ширится... какая-то яма... "Могила! – сверкнуло у меня в голове. – Вот куда она толкает меня!" 
Я круто поворачиваю назад... Старуха опять передо мною... но она видит! Она смотрит на меня большими, злыми, зловещими глазами... глазами хищной птицы... Я надвигаюсь к ее лицу, к ее глазам... Опять та же тусклая плева, тот же слепой и тупой облик... 
"Ах! – думаю я... – эта старуха – моя судьба. Та судьба, от которой не уйти человеку!" 
"Не уйти! не уйти! Что за сумасшествие?.. Надо попытаться". И я бросаюсь в сторону, по другому направлению. 
Я иду проворно... Но легкие шаги по-прежнему шелестят за мною, близко, близко... И впереди опять темнеет яма. 
Я опять поворачиваю в другую сторону... И опять тот же шелест сзади и то же грозное пятно впереди. 
И куда я ни мечусь, как заяц на угонках... всё то же, то же! 
"Стой! – думаю я. – Обману ж я ее! Не пойду я никуда!" – и я мгновенно сажусь на землю. 
Старуха стоит позади, в двух шагах от меня. Я ее не слышу, но я чувствую, что она тут. 
И вдруг я вижу: то пятно, что чернело вдали, плывет, ползет само ко мне! 
Боже! Я оглядываюсь назад... Старуха смотрит прямо на меня – и беззубый рот скривлен усмешкой... 
– Не уйдешь! 

Февраль, 1878 


СОБАКА 

Нас двое в комнате: собака моя и я. На дворе воет страшная, неистовая буря. 
Собака сидит передо мною – и смотрит мне прямо в глаза. 
И я тоже гляжу ей в глаза. 
Она словно хочет сказать мне что-то. Она немая, она без слов, она сама себя не понимает – но я ее понимаю. 
Я понимаю, что в это мгновенье и в ней и во мне живет одно и то же чувство, что между нами нет никакой разницы. Мы тожественны; в каждом из нас горит и светится тот же трепетный огонек. 
Смерть налетит, махнет на него своим холодным широким крылом... 
И конец! 
Кто потом разберет, какой именно в каждом из нас горел огонек? 
Нет! это не животное я не человек меняются взглядами... 
Это две нары, одинаковых глаз устремлены друг на друга. 
И в каждой из этих пар, в животном и в человеке – одна и та же жизнь жмется пугливо к другой. 

Февраль, 1878 


СОПЕРНИК 

У меня был товарищ – соперник; не по занятиям, не по службе или любви; но наши воззрения ни в чем не сходились, и всякий раз, когда мы встречались, между нами возникали нескончаемые споры. 
Мы спорили обо всем: об искусстве, о религии, о науке, о земной и загробной – особенно о загробной жизни. 
Он был человек верующий и восторженный. Однажды он сказал мне: 
– Ты надо всем смеешься; но если я умру прежде тебя, то я явлюсь к тебе с того света... Увидим, засмеешься ли ты тогда? 
И он, точно, умер прежде меня, в молодых летах еще будучи; но прошли года – и я позабыл об его обещании, об его угрозе. 
– Раз, ночью, я лежал в постели – и не мог, да и не хотел заснуть. 
В комнате было ни темно, ни светло; я принялся глядеть в седой полумрак. 
И вдруг мне почудилось, что между двух окон стоит мой соперник – и тихо и печально качает сверху вниз головою. 
Я не испугался – даже не удивился... но, приподнявшись слегка и опершись на локоть, стал еще пристальнее глядеть на неожиданно появившуюся фигуру. 
Тот продолжал качать головою. 
– Что? – промолвил я наконец. – Ты торжествуешь? или жалеешь? Что это: предостережение или упрек?.. Или ты мне хочешь дать понять, что ты был неправ? что мы оба неправы? Что ты испытываешь? Муки ли ада? Блаженство ли рая? Промолви хоть слово! 
Но мой соперник не издал ни единого звука – и только по-прежнему печально и покорно качал головою – сверху вниз. 
Я засмеялся... он исчез. 

Февраль, 1878 


НИЩИЙ 

Я проходил по улице... меня остановил нищий, дряхлый старик. 
Воспаленные, слезливые глаза, посинелые губы, шершавые лохмотья, нечистые раны... О, как безобразно обглодала бедность это несчастное существо! 
Он протягивал мне красную, опухшую, грязную руку... Он стонал, он мычал о помощи. 
Я стал шарить у себя во всех карманах... Ни кошелька, ни часов, ни даже платка... Я ничего не взял с собою. 
А нищий ждал.., и протянутая его рука слабо колыхалась и вздрагивала. 
Потерянный, смущенный, я крепко пожал эту грязную, трепетную руку... 
– Не взыщи, брат; нет у меня ничего, брат. 
Нищий уставил на меня свои воспаленные глаза; его синие губы усмехнулись – и он в свою очередь стиснул мои похолодевшие пальцы. 
– Что же, брат, – прошамкал он, v и на том спасибо. Это тоже подаяние, брат. 
Я понял, что и я получил подаяние от моего брата. 

Февраль, 1878 


ДУРАК 

Жил-был на свете дурак. 
Долгое время он жил припеваючи; но понемногу стали доходить до него слухи, что он всюду слывет за безмозглого пошлеца. 
Смутился дурак и начал печалиться о том, как бы прекратить те неприятные слухи? 
Внезапная мысль озарила наконец его темный умишко... И он, нимало не медля, привел ее в исполнение. 
Встретился ему на улице знакомый – и принялся хвалить известного живописца... 
– Помилуйте! – воскликнул дурак. – Живописец этот давно сдан в архив... Вы этого не знаете? Я от вас этого не ожидал... Вы – отсталый человек. 
Знакомый испугался – и тотчас согласился с дураком. 
– Какую прекрасную книгу я прочел сегодня! – говорил ему другой знакомый. 
– Помилуйте! – воскликнул дурак. v Как вам не стыдно? Никуда эта книга не годится; все на нее давно махнули рукою. Вы этого не знаете? Вы – отсталый человек. 
И этот знакомый испугался – и согласился с дураком. 
– Что за чудесный человек мой друг N. N.! v говорил дураку третий знакомый. – Вот истинно благородное существо! 
– Помилуйте! – воскликнул дурак. – N. N. – заведомый подлец! Родню всю ограбил. Кто ж этого не знает? Вы – отсталый человек! 
Третий знакомый тоже испугался – и согласился с дураком, отступился от друга. 
И кого бы, что бы ни хвалили при дураке – у него на всё была одна отповедь. 
Разве иногда прибавит с укоризной: 
– А вы всё еще верите в авторитеты? 
– Злюка! Желчевик! – начинали толковать о дураке его знакомые. – Но какая голова! 
– И какой язык! – прибавляли другие. – О, да он талант! 
Кончилось тем, что издатель одной газеты предложил дураку заведовать у него критическим отделом. 
И дурак стал критиковать всё и всех, нисколько не меняя ни манеры своей, ни своих восклицаний. 
Теперь он, кричавший некогда против авторитетов, – сам авторитет – и юноши перед ним благоговеют и боятся его. 
Да и как им быть, бедным юношам? Хоть я не следует, вообще говоря, благоговеть... во тут, поди, не возблагоговей – в отсталые люди попадаешь! 
Житье дуракам между трусами. 

Апрель, 1878 


ВОРОБЕЙ 

Я возвращался с охоты и шел по аллее сада. Собака бежала впереди меня. 
Вдруг она уменьшила свои шаги и начала красться, как бы зачуяв перед собою дичь.
Я глянул вдоль аллеи и увидел молодого воробья с желтизной около клюва и пухом на голове. Он упал из гнезда (ветер сильно качал березы аллеи) и сидел неподвижно, беспомощно растопырив едва прораставшие крылышки. 
Моя собака медленно приближалась к нему, как вдруг, сорвавшись с близкого дерева, старый черногрудый воробей камнем упал перед самой ее мордой – и весь взъерошенный, искаженный, с отчаянным и жалким писком прыгнул раза два в направлении зубастой раскрытой пасти. 
Он ринулся спасать, он заслонил собою свое детище... но всё его маленькое тело трепетало от ужаса, голосок одичал и охрип, он замирал, он жертвовал собою! 
Каким громадным чудовищем должна была ему казаться собака! И все-таки он не мог усидеть на своей высокой, безопасной ветке... Сила, сильнее его волн, сбросила его оттуда. 
Мой Трезор остановился, попятился... Видно, и он признал эту силу. 
Я поспешил отозвать смущенного пса – и удалился, благоговея. 
Да; не смейтесь. Я благоговел перед той маленькой героической птицей, перед любовным ее порывом. 
Любовь, думал я, сильнее смерти и страха смерти. Только ею, только любовью держится и движется жизнь. 

Апрель, 1878 


ПОРОГ

Я вижу громадное здание.
В передней стене узкая дверь раскрыта настежь; за дверью – угрюмая мгла. Перед высоким порогом стоит девушка… Русская девушка.
Морозом дышит та непроглядная мгла; и вместе с леденящей струей выносится из глубины здания медлительный, глухой голос.
– О ты, что желаешь переступить этот порог, – знаешь ли ты, что тебя ожидает?
– Знаю, – отвечает девушка.
– Холод, голод, ненависть, насмешка, презрение, обида, тюрьма, болезнь и самая смерть?
– Знаю.
– Отчуждение полное, одиночество?
– Знаю. Я готова. Я перенесу все страдания, все удары.
– Не только от врагов – но и от родных, от друзей?
– Да… и от них.
– Хорошо. Ты готова на жертву?
– Да.
– На безымянную жертву? Ты погибнешь – и никто… никто не будет даже знать, чью память почтить!
– Мне не нужно ни благодарности, ни сожаления. Мне не нужно имени.
– Готова ли ты на преступление?
Девушка потупила голову…
– И на преступление готова.
Голос не тотчас возобновил свои вопросы.
– Знаешь ли ты, – заговорил он наконец, – что ты можешь разувериться в том, чему веришь теперь, можешь понять, что обманулась и даром погубила свою молодую жизнь?
– Знаю и это. И все-таки я хочу войти.
– Войди!
Девушка перешагнула порог – и тяжелая завеса упала за нею.
– Дура! – проскрежетал кто-то сзади.
– Святая! – принеслось откуда-то в ответ.

Май, 1878 г.


ПАМЯТИ Ю. П. ВРЕВСКОЙ*

На грязи, на вонючей сырой соломе, под навесом ветхого сарая, на скорую руку превращенного в походный военный гопшиталь, в разоренной болгарской деревушке – с лишком две недели умирала она от тифа. 
Она была в беспамятстве – и ни один врач даже не взглянул на нее; больные солдаты, за которыми она ухаживала, пока еще могла держаться на ногах, поочередно поднимались с своих зараженных логовищ, чтобы поднести к ее запекшимся губам несколько капель воды в черенке разбитого горшка. 
Она была молода, красива; высший свет ее знал; об ней осведомлялись даже сановники. Дамы ей завидовали, мужчины за ней волочились... два-три человека тайно и глубоко любили ее. Жизнь ей улыбалась; но бывают улыбки хуже слез. 
Нежное кроткое сердце... и такая сила, такая жажда жертвы! Помогать нуждающимся в помощи... она не ведала другого счастия... не ведала – и не изведала. Всякое другое счастье прошло мимо. Но она с этим давно помирилась – и вся, пылая огнем неугасимой веры, отдалась на служение ближним. 
Какие заветные клады схоронила она там, в глубине души, в самом ее тайнике, никто не знал никогда – а теперь, конечно, не узнает. 
Да и к чему? Жертва принесена... дело сделано. 
Но горестно думать, что никто не сказал спасибо даже ее трупу – хоть она сама и стыдилась и чуждалась всякого спасибо. 
Пусть же не оскорбится ее милая тень этим поздним цветком, который я осмеливаюсь возложить на ее могилу! 

Сентябрь, 1878 


ГОЛУБИ

Я стоял на вершине пологого холма; передо мною – то золотым, то посеребренным морем – раскинулась и пестрела спелая рожь.
Но не бегало зыби по этому морю; не струился душный воздух: назревала гроза великая.
Около меня солнце еще светило – горячо и тускло; но там, за рожью, не слишком далеко, темно-синяя туча лежала грузной громадой на целой половине небосклона.
Всё притаилось... всё изнывало под зловещим блеском последних солнечных лучей. Не слыхать, не видать ни одной птицы; попрятались даже воробьи. Только где-то вблизи упорно шептал и хлопал одинокий крупный лист лопуха.
Как сильно пахнет полынь на межах! Я глядел на синюю громаду... и смутно было на душе. Ну скорей же, скорей! – думалось мне, – сверкни, золотая змейка, дрогни, гром! двинься, покатись, пролейся, злая туча, прекрати тоскливое томленье! Но туча не двигалась. Она по-прежнему давила безмолвную землю... и только словно пухла да темнела.
И вот по одноцветной ее синеве замелькало что-то ровно и плавно; ни дать ни взять белый платочек или снежный комок. То летел со стороны деревни белый голубь.
Летел, летел – всё прямо, прямо... и потонул за лесом.
Прошло несколько мгновений – та же стояла жестокая тишь... Но глядь! Уже два платка мелькают, два комочка несутся назад: то летят домой ровным полетом два белых голубя.
И вот, наконец, сорвалась буря – и пошла потеха!
Я едва домой добежал. Визжит ветер, мечется как бешеный, мчатся рыжие, низкие, словно в клочья разорванные облака, всё закрутилось, смешалось, захлестал, закачался отвесными столбами рьяный ливень, молнии слепят огнистой зеленью, стреляет как из пушки отрывистый гром, запахло серой...
Но под навесом крыши, на самом краюшке слухового окна, рядышком сидят два белых голубя – и тот, кто слетал за товарищем, и тот, кого он привел и, может быть, спас.
Нахохлились оба – и чувствует каждый своим крылом крыло соседа...
Хорошо им! И мне хорошо, глядя на них… Хоть я и один... один, как всегда.

Май, 1879 г.

"КАК ХОРОШИ, КАК СВЕЖИ БЫЛИ РОЗЫ..."* 

Где-то, когда-то, давно-давно тому назад, я прочел одно стихотворение. Оно скоро позабылось мною… но первый стих остался у меня в памяти:
Как хороши, как свежи были розы…
Теперь зима; мороз запушил стекла окон; в темной комнате горит одна свеча. Я сижу, забившись в угол; а в голове всё звенит да звенит:
Как хороши, как свежи были розы…
И вижу я себя перед низким окном загородного русского дома. Летний вечер тихо тает и переходит в ночь, в теплом воздухе пахнет резедой и липой; а на окне, опершись на выпрямленную руку и склонив голову к плечу, сидит девушка – и безмолвно и пристально смотрит на небо, как бы выжидая появления первых звезд. Как простодушно-вдохновенны задумчивые глаза, как трогательно-невинны раскрытые, вопрошающие губы, как ровно дышит еще не вполне расцветшая, еще ничем не взволнованная грудь, как чист и нежен облик юного лица! Я не дерзаю заговорить с нею – но как она мне дорога, как бьется мое сердце!
Как хороши, как свежи были розы…
А в комнате всё темней да темней… Нагоревшая свеча трещит, беглые тени колеблются на низком потолке, мороз скрыпит и злится за стеною – и чудится скучный, старческий шёпот…
Как хороши, как свежи были розы…
Встают передо мною другие образы… Слышится веселый шум семейной деревенской жизни. Две русые головки, прислонясь друг к дружке, бойко смотрят на меня своими светлыми глазками, алые щеки трепещут сдержанным смехом, руки ласково сплелись, вперебивку звучат молодые, добрые голоса; а немного подальше, в глубине уютной комнаты, другие, тоже молодые руки бегают, путаясь пальцами, по клавишам старенького пианино – и ланнеровский вальс не может заглушить воркотню патриархального самовара…
Как хороши, как свежи были розы…
Свеча меркнет и гаснет… Кто это кашляет там так хрипло и глухо? Свернувшись в калачик, жмется и вздрагивает у ног моих старый пес, мой единственный товарищ… Мне холодно… Я зябну… И все они умерли… умерли…
Как хороши, как свежи были розы…

Сентябрь, 1879

Комментариев нет:

Отправить комментарий